50-ый Дядя Ваня01 июня 2009
Текст Марыси Никитюк
Фото Ольги Закревской
Молодой театр
Режиссер: Станислав Моисеев
Спектакль отлично идет на украинском языке,
в сочном и вкусном переводе Алисы Вер и Александра Ковалевского
Актеры: Станислав Боклан, Алексей Вертинский, Рима Зюбина, Лилия Ребрик, Александр Бессмертный, Наталия Васько и др.
У каждого — свой персональный ад
Пять лет назад в Киеве состоялось редкое для нашей столицы театральное совпадение. Два киевских режиссера, худруки двух муниципальных театров, В. Малахов и Ст. Моисеев поставили в одном сезоне пьесу А. Чехова — «Дядя Ваня». Театральная общественность резко поделилась по линии гуманистического передела: Чехов человечный, сопереживающий и сожалеющий и Чехов саркастичный, едкий и обличающий. Одни были в восторге от малаховского просветленного, обнадеживающего, вселяющего веру «Дяди Вани», другим больше по вкусу пришелся мрачный, беспросветный вариант Моисеева. Тогда гуманистический императив, как это водится в «ранимом» театральном процессе, возобладал, малаховский «Ваня» забрал Пектораль у «Вани» моисеевского.
Елена Андреевна — Наталия Васько, Серебряков — Александр Бессмертный Прошло пять лет — оба спектакля идут с попеременными аншлагами. В Молодом театре в конце мая дали 50-ый показ, отметив его двухактной игрой разных актерских составов. Как эксперимент это было любопытно, хотя и создало впечатление контраста и фрагментарности сценического действия. Соня Лилии Ребрик — тихая, безответная, комок комплексов и страданий, а после антракта она же в исполнении Римы Зюбиной — благородная, принимающая свою участь с достоинством. Демонстрация различных актерских прочтений была несомненно любопытной в экспериментальном, театрально-лабораторном смысле, для тех же, кто смотрел постановку впервые, вероятно, она мешала целостному восприятию действия.
Соня — Лилия Ребрик, Астров — Валерий Легин Астров — Станислав Боклан По горячим следам премьеры, анализируя обостренную мрачность «Дяди Вани», критика писала, что в спектакле слишком упрощено «чеховское» мироощущение, однако, сам Чехов, вне сценической традиции постановки его пьес отнюдь не светлый автор. Основной лейтмотив его творчества (а если присмотреться, то и его жизни) — невозможность вырваться за пределы себя, своего отчаяния, параллельно идущего бок о бок со скукой, своего желания жить, равнозначного безразличию к жизни. Самое страшное в чеховском мире хорошо обозначила Ахматова, сказав, что Чехов не оставлял своим героям возможности подвига (читай дальше — действия, прорыва). В его художественном мире нет надежды, но жить — надо, жизнь продолжается, следует тянуть лямку, терпеть, скучать. Зачастую это «надо жить» на фоне давящей, трясинной скуки интерпретируют (литературоведы, режиссеры, критики) как надежду — уровень универсальности его текстов позволяет и такое прочтение, — но подлинно чеховская духовная атмосфера — это чувство мрачной тревоги, приближающегося конца, вязкой тоски по несовершенному, несвершившемуся. И это чувство Ст. Моисеев тонко воспринял и воспроизвел в постановке. Намеренная объемная мрачность «Дяди Вани» обостряет всеобщую немо орущую тональность спектакля, вязкую тоску, докучливое и темное ожидание при отсутствии надежды на истинные перемены. Атмосферой режиссер абсолютизировал также еще одну чеховскую идею — о темной человеческой душе, о том, как трудно простить слабость Другого, потому что твоя собственная давит, душит и сжигает изнутри. Эту атмосферу (и ее духовную проекцию) прекрасно поддерживают тревожные декорации Андрея Дочевского — очертания сельского дома, крыша, и плетеные двери в глубине сцены, в проеме которых — пасторальное голубое небо — визуальное воспроизведение предощущения агонии. Это небо в конце спектакля подкошенный дядя Ваня сорвет, падая вниз, и на месте его останется зиять черная дыра, символ того, что даже бутафорское счастье заканчивается.
Дядя Ваня — Алексей Вертинский В характерно-актерском плане моисеевский «Дядя Ваня» — сгусток нервов и человеческих пороков. Астров — пьяница, похотлив и слаб, Елена Андреевна — труслива, чувственна, плохо скрывает за внешней благопристойностью плотское желание. Серебряков — терроризирующий свою семью, мелкий, старый упырь. Соня — существо тихое, неполноценное. В какой-то мере это сгущение красок, однотонная мрачность характеров вызывает у зрителя протест, постановка не только ставит вопрос: «Есть ли смысл в жизни каждого?», но однозначно, почти грубо отвечает: «Нет, его нет», и никто не имеет права на счастье. Как Чехов не является просветленным автором, так и этот спектакль, скорее, ставит в тупик и отнимает надежду. А последний нарочито восторженный монолог Римы Зюбиной — «Мы дядя Ваня увидим небо в алмазах» — в контрасте с безучастным дядей Ваней забивает последний гвоздь в гроб этого светлого чувства, беспощадно дырявя то самое небо в проеме двери.
Серебряков — Валерий Шептекита, Войницкий — Алексей Вертинский, Соня — Римма Зюбина За прекрасно воспроизведенный скрытый молчаливый ад Сони Рима Зюбина получила в 2004 Пектораль. Вертинский в роли дяди Вани достоверен и точен, он тоже горит на сцене в агонии своего личного ада, так бы и было с человеком, который в канун пятидесятилетия понял, что жизнь его прошла зря, и что ничего вернуть не возможно, а изменить — попросту нет сил. Нескладный, комический Вертинский: лысый, изогнутый, с глазами-бусинками, чем-то одновременно он похож и на клоуна и на Носферато, лишен своих обычных растиражированных шутовских ужимок и тягучего кокетства в голосе, но преисполнен подлинного отчаяния. Его дядя Ваня не вписывается в рамки канонического прочтения, он не скучающий, он живой и нервный, органическое шутовство самого Вертинского придает его роли неожиданную нервную остроту. И когда в последней сцене они с Соней лежат на крыше… отрешенный дядя Ваня и восторженная Соня… и жизнь продолжается… и «будет небо в алмазах» … их обоих хочется пристрелить, чтобы спасти… Или спастись.
Дядя Ваня P.S.
____________________________
Думаю, актерам в моисеевском «Дяде Ване» играется просто, в некотором смысле — это они и есть. Кто-то мог уехать в Москву, кто-то — в Голливуд, но из разных соображений они остались здесь, застряв между забвением и пошлостью, под безразличным киевским небом